РЕЛИГИЯ ЛЕРМОНТОВА

С.В. Шувалов

Шувалов Сергей Васильевич (1880-1941) – литературовед, критик, историк литературы. Окончил историко-филологический факультет Московского университета (1912). Профессор кафедры русского языка и русской литературы историко-филологического факультета (1919–1921).

Основные труды: «Лермонтов в воспоминаниях современников и его письмах» (1923); «Лермонтов. Жизнь и творчество» (1925); «Поэтическое искусство Блока» (совместно с Е. Ф. Никитиной) (1926); «Семь поэтов» (1927) и другие.


Философско-религиозные взгляды Лермонтова представляют, вне всякого сомнения, громадный интерес, так как они, пожалуй, больше, чем все другие элементы его мировоззрения, могут способствовать пониманию его личности. Окрашенные религиозным чувством, одним из наиболее глубоких и интимных у человека, эти взгляды, бесспорно, имеют очень важное значение для уяснения подлинной основы психической жизни нашего великого поэта.

Но, к сожалению, Лермонтов не принадлежал к числу тех писателей, которые, как например Гоголь или Л. Н. Толстой, вполне сознательно подошли к основным религиозным проблемам и постарались найти для них определенные решения. В своем творчестве он нередко касался этих проблем, но лишь мимоходом, случайно, когда писал о чем-нибудь другом, едва ли думая при этом, что он дает здесь решение какого-либо религиозного вопроса; поэтому говорить о его религии, как строго определенной сумме воззрений, им самим приведенных в стройную систему, совершенно невозможно.

Большую помощь могла бы оказать здесь биография поэта, но она очень мало дает нам по отношению к разбираемому вопросу. Известно, что Лермонтов был воспитан бабушкой, Е. А. Арсеньевой, в традиционном православии; но мы не знаем, как он относился к его догматам, культу и к предписываемым церковью нормам поведения. В 1830 г. поэт вместе с бабушкой и другими лицами отправился на богомолье (в Троицкую лавру и Воскресенский монастырь); но что дало ему посещение святынь в религиозном отношении? Всколыхнуло ли оно в нем какие-либо чувства? Вызвало ли его на серьезные размышления? У нас нет никаких данных для ответа.

Об интересе поэта к религиозным вопросам, по крайней мере, в последние годы его жизни, свидетельствует кн. В. Ф. Одоевский, который вел с ним беседы по этим вопросам; но содержание этих беседе, так же как и самые вопросы, опять-таки нам неизвестны.

Таким образом остаются одни произведения Лермонтова, и только по ним мы должны составить представление о его религии. К счастью, в творчестве поэта затронуты все основные вопросы бытия, все коренные философско-религиозные проблемы, при чем возможно установить, с большей или меньшей степенью вероятности, в каком направлении поэт решал или, по крайней мере, пытался разрешить их.

Повторяем, что у Лермонтова нельзя подметить какой-либо системы, в трактовании им религиозных тем; но мы, для удобства рассмотрения, соединим эти темы в три рубрики: 1) о душе и будущей жизни, 2) о божестве и отношении его к миру и человеку, 3) о смысле человеческого существования. Во вторую рубрику войдут указания и на отношения Лермонтова к христианству.

Можно держаться каких угодно взглядов относительно духовного начала в человеке — признавать или отвергать это начало; но едва ли можно сомневаться в том, что для непосредственного сознания существования своего «я», как чего-то отличного от материального мира, кажется очевидным. Всякий человек непосредственно, путем внутреннего опыта, знает о своем «я», которое воспринимает внешние впечатления, чувствует, рассуждает, приходит к тем или иным решениям.

Но есть люди, которые непосредственно знают не только о том, что их «я» существует теперь, но также и о том, что оно существовало раньше своего появления на земле. Такое знание является у этих людей фактом памяти: они помнят, правда, очень смутно и неясно, о каком-то ином бытии, — о том, чего никак не могут связать с каким-либо определенным моментом жизни на земле.

Такое непосредственное сознание своего изначального бытия, «чувство незапамятной давности»[1], по выражению Д.С. Мережковского, является обыкновенно свойством натур с тонкой психической организацией, одаренных могучим воображением и потому очень охотно уходящих из реального мира в царство созданных ими образов. К таким натурам принадлежал и Лермонтов.

Ему нет полных 17 лет, а он пишет:

И я счет своих лет потерял,
И крылья забвенья ловлю:
Как я сердце унесть бы им дал!
Как бы вечность им бросил свою! (1831)

Всего проще было бы объяснить эти удивительные для юноши-поэта, почти мальчика, строки заимствованием откуда-нибудь со стороны; но тон всего стихотворения — искренний и серьезный — исключает возможность заподозрить здесь простое повторение поэтом чужих слов, а также не позволяет считать эти слова шуткой. Перед нами несомненный факт: для Лермонтова его «вечность» очевидна, так как он непосредственно знает и помнит о своем изначальном существовании.

Это подтверждается и другими его стихотворениями, особенно первых лет творчества.

Оборвана цепь жизни молодой,
Окончен путь, бил час, — пора домой. (1830)

«Домой», т. е. в те сферы, где поэт жил до рождения и откуда он пришел на землю.

Хранится пламень неземной
Со дней младенчества во мне. (1830)

Этот «неземной пламень» также говорит о том, что поэт считает своей родиной небо.

Как часто силой мысли в краткий миг
Я жил века и жизнию иной. (1831)

Поэт имеет в виду свое прошлое, доземное существование — века иной жизни, которые он по временам вновь переживал силой воображения, находя в своей памяти смутные отголоски давно, давно прошедшего.

Вера в доземное существование человека нашла удивительно художественное выражение в стихотворении «Ангел» (1831) — этом благоуханнейшем цветке лирики Лермонтова. Созданное, как полагают некоторые исследователи, под влиянием талмудической легенды, которая учит, что души рождающихся людей приносятся на землю ангелами[2], это стихотворение выражает подлинные «думы» самого поэта: стремление человека к идеалу — это тоска его по небесной родине, откуда ангел принес его душу в мир «печали и слез» и «скучных песен».

В связь с «Ангелом» должны быть поставлены два стиха из поэмы «Сашка» (1836): поэт глядит на «огнистую цепь» звезд —

И мнится, что меж ними и землей
Есть путь, давно измеренный душой.

Конечно, этот путь был «измерен», когда ангел нес душу из небесных сфер на землю.

Но не только в юношеских произведениях Лермонтова найдем мы эту веру в жизнь души до рождения, — в «Герое нашего времени» есть место, свидетельствующее, что поэт не потерял этой веры и к концу своей жизни: «Удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми: все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такой, какой была некогда и верно будет когда-нибудь опять». Интересно, что и здесь вера в доземное существование души является не результатом теоретических рассуждений, а непосредственным выражением того, что переживает поэт, находясь лицом к лицу с природой — чистой и прекрасной...

Если душа существовала раньше своего появления на земле, если настоящая ее родина — небо, то, разумеется, после земной смерти она не может уничтожиться, она возвратится, по выражению самого поэта, «домой». Действительно, для Лермонтова загробное существование кажется необходимым:

Пережить одна
Душа лишь колыбель свою должна. (1831)

И поэт не боится смерти, он знает, что она — лишь переход к другому бытию:

Но я без страха жду довременный конец:
Давно пора мне мир увидеть новый. (1837)

Утомленный землею с ее страданиями и «скучными песнями», поэт с облегчением говорит, что эта пора наступила:

Земле я отдал дань земную
Любви, надежд, добра и зла;
Начать готов я жизнь другую,
Молчу и жду... Пора пришла. (1837)

Кто же перенесет душу человека в новый мир? — Тот, кто принес ее на землю, — ангел. И Лермонтов нередко рисует в своих произведениях ангела, уносящего душу умершего человека; так, про Тамару он рассказывает:

В пространстве синего эфира
Один из ангелов святых
Летел на крыльях золотых,
И душу грешную от мира
Он нес в объятиях своих.

Гарун в «Беглеце» (1839) говорит о своих убитых в сражении братьях:

Господь их смерть благословил,
И ангелы их души взяли.

И даже в «Маскараде» (1834—1835) поэт влагает в уста демонического героя Арбенина такое обращение к умирающей Нине:

И ангелы возьмут
Тебя в небесный свой приют.

Конечно, ангел, несущий в своих объятиях душу (с небес или на небеса), — поэтический образ; но этот образ является у Лермонтова настолько ярким, выпуклым, а, главное, непосредственным, что трудно сомневаться в его вполне реальном значении для поэта — по крайней мере, в момент творчества. Для него и душа и ангел — определенные существа, имеющие такое же несомненное бытие, как и предметы материального мира:

В то утро был небесный свод
Так чист, что ангела полет
Прилежный взор следить бы мог. (1840)

Итак, души умерших людей переходят в другой мир; но что это за мир? — О нем поэт не составил себе определенного представления. Иногда он рисует его, в противоположность земному, идеальными чертами:

Иная есть страна, где предрассудки
Любви не охладят,
Где не отнимет счастия из шутки,
Как здесь, у брата брат. (1830)

Это черты слишком общие: любовь, отсутствие эгоизма и жестокости; то же и в других стихотворениях подобного характера: небесная жизнь в них называется «страной любви», «страной, где не знают обману», или просто «лучшей жизнью».

Но и традиционно-церковное деление загробного мира на рай и ад было, разумеется, известно Лермонтову и также нашло отражение в его поэзии:

Над бездной адскою блуждая,
Душа преступника порой
Читает на воротах рая
Узоры надписи святой. (1840)

Также в поэме «Демон» душу Тамары ангел несет в рай:

Издалека уж звуки рая
К ним доносилися, как вдруг,
Свободный путь пересекая,
Взвился из бездны адский дух.

А вот заявления поэта уже от себя:

Когда последнее мгновенье
Мой взор навеки омрачит,
И в мир, где казнь или спасенье,
Душа поэта улетит. (1830)

Следовательно, в загробном мире может быть «казнь или спасенье», т. е. ад или рай.

Быть может, в стране, где не знают обману,
Ты ангелом будешь, я демоном стану, —

говорит поэт, обращаясь к любимой женщине и этим самым признавая в потустороннем мире две противоположных сферы, два царства — ангелов и демонов, Бога и дьявола.

Однако Лермонтов не останавливается на этом взгляде, и вопрос о мучениях в аду совсем его не тревожит. Иногда он сомневается в существовании самого рая:

Есть рай небесный — звезды говорят;
Но где же? вот вопрос, и в нем-то яд. (1831)

И в вопросе о характере изменения после смерти нашего «я» поэт не пришел к окончательному решению; так, в приведенной выше цитате из «Героя нашего времени» он полагает что душа, переселясь в другой мир, отбросит все приобретенное на земле, все, связанное с материальной организацией человека, а в стихотворении «Любовь мертвеца» он высказывает совершенно противоположную мысль:

Что мне сиянье Божьей власти
И рай святой!
Я перенес земные страсти
Туда с собой... (1840)

Если душа переносит в надземные сферы «земные страсти», то она в сущности не изменяется; но в этом же стихотворении, несколько ниже, поэт говорит, что он не узнал любимой женщины в «чертах небесных» — настолько она изменилась, когда от нее отпало все земное!

Эта же мысль выражена и в двух последних стихах стихотворения, переведенного из Гейне (в оригинале им нет соответствия):

И смерть пришла, наступило за гробом свиданье,
Но в мире новом друг друга они не узнали. (1840)

Даже долгая и нежная любовь двух душ не помогла им узнать одна другую «в мире новом»!

Иногда поэту кажется, что его «я», освободившись от земной оболочки, сольется с космосом, как бы растворится в нем:

В сырую землю буду я зарыт,
Мой дух утонет в бездне бесконечной. (1830)

Но поэту дорога его индивидуальность, и возможность потерять ее со смертью наполняет его настоящим ужасом; в письме к М.А. Лопухиной (1832 г.) он говорит: «Страшно подумать, что настанет день, когда я не смогу сказать: я! При этой мысли весь мир есть не что иное, как ком грязи». — Так постоянно колебался поэт в решении вопроса о формах послеземного существования, о характере изменений нашего духа, покидающего материальный мир. Неопределенные представления о жизни за гробом, как о какой-то идеальной стране, чередуются с церковно-христианскими взглядами о рае и аде; вера в сохранение своей личности и после смерти сменяется опасением утратить ее, лишиться индивидуального бытия.

Но нигде в творчестве Лермонтова мы не найдем прямого отрицания потусторонней жизни; вера в духовность и, следовательно, в неуничтожимость своего существа является у него фактом непосредственного сознания, и потому отказаться от этой веры он не мог, если бы даже хотел. В нем с детских лет «таился пламень неземной» — яркое сознание своей духовности; хранились какие-то смутные отголоски доземного бытия: горела неугасимым огнем ничем непоколебимая уверенность в своей вечности... Необходимо помнить, что это была не вера — в обычном смысле слова, как доверие к показаниям какого-либо авторитета, напр. священного писания, а настоящее знание, основанное на опыте — только не внешнем, а внутреннем. Вот почему свидетельство поэта в этом отношении имеет особенную ценность для тех, кто не хочет примириться со смертью, как абсолютным уничтожением нашего «я». Это прекрасно выразил один из известных искателей религиозной истины, Д.С. Мережковский: «Когда я сомневаюсь, есть ли что-нибудь, кроме здешней жизни, мне стоит вспомнить Лермонтова, чтобы убедиться, что есть»[3].

Считая очевидным, непосредственно данным сознанию существование души человека, Лермонтов не сомневается и в бытии Бога, которое для него так же очевидно и не требует доказательств. Упоминая в своих произведениях о божестве, поэт указывает на какую-нибудь его черту, и если собрать все эти черты, то можно установить, как Лермонтов смотрел на Верховную силу и какие стороны божественного существа интересовали его более других. Вот эти взгляды:

Бог всеведущ; Он один знает внутренний мир поэта, недоступный для людей. Так, ему известна глубина чувства поэта к любимой им женщине:

Он знает, и ему лишь можно знать,
Как нежно, пламенно любил я,
Как безответно все, что только мог отдать,
Тебе на жертву приносил я. (1831)

Только Ему известны душевные муки, испытываемые поэтом:

И как я мучусь, знает лишь Творец. (1831)

Только Он в состоянии понять внутренние переживания поэта:

Кто толпе мои расскажет думы?
Я, или Бог, или никто. (1831)

Бог — Творец мира: Он создал вселенную, которую поэт в одном стихотворении называет своим «домом»:

И Всемогущим мой прекрасный дом
Для чувства этого построен. (1830)

В другом месте поэт восклицает:

Стократ велик, кто создал мир! велик! (1830)

Бог — Судия (иногда грозный и карающий). — Поэт любит землю с ее «скучными песнями», но страшится наказания:

Не обвиняй меня, Всесильный,
И не карай меня, молю,
За то, что мрак земли могильный
С ее страстями я люблю. (1829)

Три пальмы бросили несправедливый упрек божеству: «Не прав твой, о небо, святой приговор», и вскоре были наказаны: они погибли от руки человека — неблагодарного и эгоистичного.

Поэт не признает земного суда, предоставляя право судить одному Богу:

Как я любил, за что страдал,
Тому судья лишь Бог да совесть. (1837)

Но пред судом толпы лукавой
Скажи, что судит нас Иной. (1841)

Божий суд грозен, но беспристрастен:

Но есть, есть Божий суд, наперсники разврата;
Есть грозный суд: он ждет,
Он недоступен звону злата,
И мысли и дела он знает наперед. (1837)

Бог — управляет жизнью человека; все от Него: любовь, страдание, гибель:

Мне любить до могилы Творцом суждено,
Но по воле того же Творца
Все, что любит меня, то погибнуть должно,
Иль, как я же, страдать до конца. (1830)

Допуская вмешательство божества во все проявления жизни человека, считая его таким образом виновником не только добра, но и зла на земле, — поэт не может не протестовать против него, и мотивы богоборчества, «тяжбы с божеством», по выражению Влад. Соловьева[4], занимают видное место в творчестве Лермонтова.

Вызовы небу бросают герои его поэм, драм и повестей, и несомненно, автор на их стороне. Так Азраил горько упрекает Творца за то, что Он, зная будущее, все-таки создал его и следовательно осудил на страдания:

И говорил: Всесильный Бог,
Ты знать про будущее мог, —
Зачем же сотворил меня?
Ужели мил тебе мой стон?
И если я уж сотворен,
Чтобы игрушкою служить,
Душой, — бессмертной, может быть,
Зачем меня ты одарил?
Зачем я верил и любил? (1831)

Селим (в поэме «Измаил-бей») в отчаянии склонился над истекающим кровью Измаилом:

И если б страшное мгновенье
Все мысли не убило в нем,
Судиться стал бы он с Творцом,
И проклинал бы Провиденье. (1832)

Юрий Волин (в драме «Menschen und Leidenschaften»), готовясь лишить себя жизни, с горечью говорит о божестве, сомневаясь даже в его всеведении и всемогуществе: «Но если Он точно всеведущ, зачем не препятствует ужасному преступлению, самоубийству? Зачем не удержал удары людей от моего сердца?... Зачем хотел Он моего рождения, зная про мою гибель?... Где Его воля, когда по моему хотенью я могу умереть или жить?»

Дальше Юрий обвиняет божество в жестокости: «Я стою перед Творцом моим. Сердце мое не трепещет... Я молился... не было спасенья... я страдал... ничто не могло Его тронуть» (1830).

Подобные обвинения — горькие и дерзкие — бросает и Владимир Арбенин, герой драмы «Странный человек», а также Вадим и Ольга (в юношеской повести «Вадим»). Арбенин, считая божество виновником своих нестерпимых мучений, даже отрекается от него: «Бог, Бог, во мне отныне нет к тебе ни любви, ни веры!» Ольга не хочет уступить Творцу свободы своих чувств: «Моя жизнь, моя судьба принадлежит тебе, Создатель, и кому Ты хочешь, — но сердце в моей власти». Вадим гордо, как равный, обращается к божеству: «Ты меня проклял в час рожденья... и я прокляну твое владычество в час моей кончины» (1831—1832).

Названные герои повторяют то, что думал и чувствовал сам поэт; в этом убеждает нас его лирика, где он говорит уже от себя. Его обвинения и упреки носят тот же страстный характер; в нем также нет смирения и преклонения перед неисповедимыми судьбами Провидения...

Поэт не может понять, зачем он живет, когда его жизнь (а она дана Богом) — страданье:

Я не для ангелов и рая
Всесильным Богом сотворен,
Но для чего живу, страдая,
Про это больше знает Он. (1830)

В другом стихотворении «Я не хочу, чтоб свет узнал» Лермонтов прямо обвиняет в своих страданиях божество, — и в его обращении к Провидению слышится как будто угроза:

И пусть меня накажет Тот,
Кто изобрел мои мученья. (1837)

Бог, по мнению поэта, как бы сознательно препятствует осуществлению его надежд и мечтаний:

Придет ли вестник избавленья
Открыть мне жизни назначенье,
Цель упований и страстей, —
Поведать, что мне Бог готовил,
Зачем так горько прекословил
Надеждам юности моей. (1837)

В стихотворении «Благодарность» (1840) поэт с горькой и страстной иронией благодарит Творца за все то зло, которое он испытал в жизни:

За тяжкие мучения страстей,
За горечь слез, отраву поцелуя,
За месть врагов и клевету друзей.

Последней милости просит поэт — смерти:

Устрой лишь так, чтобы Тебя отныне
Не долго я еще благодарил.

Таким образом смысл Лермонтовского богоборчества сводится к тому, что поэт считает несправедливым божество, которое осудило его на мучения, которое вообще внесло в жизнь горе и страдания, внесло зло. Поэт подошел здесь к религиозно-философской проблеме о добре и зле, которая уже потому не могла не занимать его, что он чувствовал в самом себе борьбу этих двух начал: он отвергает земную жизнь и ее «скучные песни», и в то же время любит «мрак земли могильный с ее страстями»; он презирает и ненавидит людей — эту «кучу каменных сердец», и в то же время мечтает (правда, очень редко) о наступлении золотого века, когда люди станут невинными и чистыми, как дети:

Не будут проклинать они.
Меж них ни злата, ни честей
Не будет; станут течь их дни,
Невинные, как дни детей.
Меж них ни дружбу, ни любовь
Приличья цепи не сожмут,
И братьев праведную кровь
Они со смехом не прольют. (1830)

Вечное раздвоение, постоянное колебание воли между добром и злом, светом и тьмою — вот жизнь Лермонтова, вот его трагедия... Конечно, нельзя было не искать выхода из этого двойственного состояния, нельзя было не ставить вопроса: как примирить зло с добром? И Лермонтов, может быть полусознательно, попытался разрешить этот вопрос в своем «Демоне», — поэме, над которой он работал всю жизнь, постоянно изменяя и перерабатывая любимое произведение. Демон здесь — не просто дух зла, который, соблазняя прекрасную и чистую девушку, делает свою обычную работу — губить людей и «сеять зло»; нет, он имеет искреннее желание примириться с божеством:

Хочу я с небом примириться,
Хочу любить, хочу молиться,
Хочу я веровать добру.

Эти слова Демона ни в каком случае не являются ложью, средством увлечь красавицу, — «дух изгнанья» входит в келью Тамары «любить готовый, с душой, открытой для добра»; и если он все же не успел в своем намерении, то это объясняется невозможностью той задачи, которую он себе поставил: для примирения с небом он должен был отречься от своей демонической природы, т. е. потерять свою сущность, свое бытие, как духа зла, — что оказалось для него невозможным. Лермонтов, очевидно, смотрел на зло, как на неуничтожаемую реальность, которую он видел везде в жизни, а особенно остро и болезненно переживал в самом себе. И этот взгляд поэта должен был привести его к роковому противоречию: Бог существует, но также существует и зло.

Разум требовал или отвергнуть бытие Божие, или признать зло чем-то кажущимся, недействительным, может быть случайным и временным; но для Лермонтова оба начала — добро и зло, Бог и дьявол — одинаково реальны и неуничтожимы. Поэт так и ушел от нас в «мир незримый», не разрешив проблемы зла, с горьким сознанием, что напрасно в его сердце «с враждой боролася любовь»...

Лермонтов, обращаясь к Высшей воле с гордым вызовом или горькой иронией, несомненно представляет эту волю личностью: к безличной силе невозможно обращаться с упреками и насмешками, невозможно чувствовать себя обиженным и оскорбленным ею. Только признавая божество личностью, можно бороться с ним; иначе богоборчество потеряет всякий смысл.

Да и другие свойства Бога, которые признавал в Нем Лермонтов, говорят также о личности: Он сотворил мир и управляет им, Он все знает, Он судит и карает.

А если верховное существо — индивидуальность, личность, то оно не может слиться с природой, как думают пантеисты, и Лермонтов, действительно, отделяет природу от Бога.

Она исполняет повеления своего Творца:

Завет Предвечного храня,
Мне тварь покорна там земная. (1841)

Она славит Создателя:

И все природы голоса
Сливались тут; не раздался
В торжественный хваленья час
Лишь человека гордый глас. (1840)

Лермонтов живо чувствует одухотворенность природы, замечая в ней много сходного с психической жизнью человека; поэтому его олицетворения явлений внешнего мира прямо-таки поражают своей яркостью: нельзя отделаться от мысли, что для поэта здесь не символы, а живые существа, подобные человеку.

Утес-великан плачет о покинувшей его золотой тучке; засыпанная снегом сосна грезит о далекой пальме; гордые аравийские пальмы страдают, негодуют, радуются и погибают жертвой людской неблагодарности; дубовый листок, усталый и одинокий, напрасно молит о приюте гордую красавицу-чинару, любимую знойным солнцем и холодным морем... Да, природа у Лермонтова не «бездушный лик», — она живет почти человеческой жизнью, она одухотворена, в ней, по выражению Тютчева, «есть душа», — и однако эта мировая душа — не божество: на это нет никаких указаний в произведениях поэта.

Находясь в близком общении с природой, поэт переживает иногда радостное чувство своего единства с нею, а вместе с тем и с божеством: «И в небесах я вижу Бога». Но это ни в каком случае не говорит о пантеистических воззрениях Лермонтова: будучи теистом, т. е. признавая личного Бога, можно, разумеется, испытывать чувство природы, переходящее в чисто религиозное чувство. Поэт, подобно Мцыри, мог сливаться с природой, чувствовать себя составным ее элементом, как бы участвовать в ее жизни: мог «вслушиваться к волшебным странным голосам» и угадывать их шепот «о тайнах неба и земли», — только в этом смысле его можно назвать пантеистом[5].

Хотя Лермонтов и не выразил вполне определенно своего взгляда на отношение божества и природы, но мы думаем, что сказанное дает основание так формулировать этот взгляд: Бог — в природе, одушевляя ее, но Он — вне ее, как личность; через природу можно познать ее Творца, но нельзя в природе найти Его.

Ведя «тяжбу» с Богом, Лермонтов обыкновенно говорит с ним как обвинитель с обвиняемым; если он и молит Его о чем-либо, то в его молитве больше вызова и упрека, чем просьбы; в ней не примирение с бытием, а полный разрыв с ним. На неприступной скале, в жилище орлов, чернеет крест, с поднятыми, как бы в мятежном порыве, руками, и поэт восклицает:

О если б взойти удалось мне туда,
Как я бы молился и плакал тогда...
И после я сбросил бы цепь бытия,
И с бурею братом назвался бы я. (1830)

Но по временам, особенно в последние годы жизни, уставши от постоянной борьбы, поэт обращается к Богу, как любящий сын к отцу, против несправедливости которого он долго негодовал, — и с неба сходит на него примиряющая и успокаивающая сила:

С души как бремя скатится,
Сомненье далеко,
И верится и плачется,
И так легко, легко... (1839)

Без сомнения, поэт умел молиться кротко и смиренно и знал радость чистых религиозных настроений, но только они редко переживались им. В молитве человек отвлекается от самого себя и, вступая в общение с божеством, как бы растворяется в нем; но Лермонтов стремился, наоборот, к утверждению своего «я» и из-за этого вел борьбу с людьми и Богом; в его груди чаще всего бушевали бури протеста, а для молитвы необходимо было смириться. По прекрасному выражению Нестора Котляревского, «молитва не могла стать конечным выводом его мировоззрения; он искал в ней лишь отдыха от минувших тревог в ожидании бурь грядущих»[6].

Поэтому-то так мало найдем мы у Лермонтова стихотворений, исполненных теплого религиозного чувства: «Ветка Палестины» (1837), две «Молитвы» — «Я, Матерь Божия» (1837) и «В минуту жизни трудную» (1839) и «Ребенку» (1840) — вот жемчужины родной поэзии, отразившие наиболее ярко моменты религиозных переживаний их творца.

Мы изложили взгляды Лермонтова на божество, поскольку их можно было извлечь из его произведений; теперь коснемся трудного вопроса об отношении поэта к христианству, — трудного потому, что его творчество дает очень немного указаний этого рода.

Христианство, понимаемое, как религия смирения, отречения человека от своей индивидуальности, не могло быть принято Лермонтовым: слишком сильно было развито в нем чувство личности, слишком много «мятежного элемента» лежало в основе его натуры. В сердце поэта постоянно «с враждой боролася любовь», и, как можно заключить из его произведений и жизни, «вражда» чаще заставляла колебаться струны его души, чем «любовь».

Хотя Лермонтов и не был лишен способности переживать мягкие, даже элегические настроения, но они не часто посещали поэта; смирение являлось случайным фактом его внутренней жизни; основным же началом души поэта была и осталась до конца — гордость. Этим началом проникнуто в общем и все его творчество, и если сущность христианства — в отказе от гордости, в смирении, то Лермонтов не был христианином: он не смирился до конца своих дней.

И взгляды поэта на божество далеки от христианского понимания: у него Бог — Творец мира и Судия (часто грозный и неумолимый), а не Бесконечная Любовь. Признать сущностью божества любовь Лермонтов не мог, так как этому мешало существование зла в мире; Бог, создавший, непонятно зачем, горе и страдания и заставивший людей испытывать их, не может быть бесконечно добрым, благим, — и действительно, поэт нигде не говорит о благости, как свойстве божества; христианское представление — «Бог есть любовь» — осталось чуждым поэту.

Если бы он проникся этим представлением, то ему пришлось бы прибегнуть к единственному возможному выходу из противоречия, заключающегося в признании одновременно зла и любви всемогущего Бога: цели Провидения нам неизвестны, и мы, ограниченные условиями материального бытия, не должны и пытаться проникнуть в намерения Творца, — напротив, мы должны смириться и признать, что Он все в мире направляет ко благу, хотя с нашей человеческой точки зрения этого как будто и нет.

Но такого смирения, граничащего с отречением от самого себя, от своей личности, конечно, невозможно было ждать от Лермонтова — человека с ярко выраженной индивидуальностью, одаренного пылким и мятежным темпераментом. Понятно, что поэту оставалось одно: отказаться от христианских воззрений на Бога, как на высшую и совершенную любовь, — что он, может быть бессознательно, и сделал.

Считая действия божества несправедливыми, поэт затеял с ним «тяжбу» — предъявил к нему ряд серьезных обвинений. Поэт верит, что Бог может покарать его за этот ропот, однако не признает себя виновным: устами Владимира Арбенина он обращается к высшей силе с новым вызовом; «Ты сам нестерпимою пыткой вымучил эти хулы», — таким образом вина протеста против божества вменена самому божеству!

Бог, лишенный атрибута любви, конечно, не может быть всепрощающим, и поэт умалчивает об этом свойстве; даже больше — в уста умирающего Юрия Волина он вкладывает слова, по-видимому, близкие ему самому: «Бог мне... никогда... не простит».

В этих представлениях Лермонтова Бог — скорее ветхозаветный Иегова, чем новозаветный Христос. Отец, а не Сын, грозный и карающий Судия, а не Пастырь добрый, полагающий душу за своих овец. Интересно, что самое имя Христа, как уже указал Д.С. Мережковский, в лирике Лермонтова не встречается; также нигде не говорится о великой жертве Сына Человеческого, — только в одном стихотворении читаем: «Так зря Спасителя мученья, невинный плакал херувим».

Божество, смирившееся до принятия человеческой природы, было непонятно поэту, который страдал в тисках этой самой природы, Богочеловек не мог привлекать внимание того, кто был, по словам Влад. Соловьева, сверхчеловеком, идейным родоначальником ницшеанства[7]. Умирающий, опозоренный Христос, молящийся за своих врагов, едва ли мог тронуть сердце поэта, который, вообще говоря, знал только проклятия и не умел благословлять.

Интересно, что когда Лермонтову потребовалась любовь и участие небесных сил, он обратился не ко Христу, а к Его Матери: в своей «Молитве» («Я, Матерь Божия») он с удивительной для его бурной натуры кротостью вручает любимую женщину «теплой заступнице мира холодного». Атрибут бесконечной любви перенесен с божества на Богоматерь, — что сближает Лермонтова с народно-христианскими представлениями о «заступнице усердной рода христианского».

Поэт боролся в течение всей своей жизни на земле, смириться он не мог да и не хотел; в этом смысле можно согласиться с утверждением Д.С. Мережковского, что вся поэзия Лермонтова «есть не что иное, как вечный спор с христианством»[8]. Но это только при одном условии — если признать, что сущность христианства — действительно смирение; однако и здесь необходимо сделать оговорку: тот же Мережковский справедливо указывает, что не следует смешивать «истинное Христово смирение сынов Божиих» с «мнимо-христианским рабьим смирением»[9].

В Лермонтове не было именно этого «рабьего смирения», но требует ли его от человека истинное христианство? В основе гордости поэта, его несмиренности и богоборчества лежит могучее чувство достоинства человеческой личности и законности ее духовной мощи, а также безусловное признание неоспоримого права за идеальными стремлениями человека, имеющими к тому же, по мнению поэта, божественное происхождение.

Когда б в покорности незнанья
Нас жить Создатель осудил,
Неисполнимые желанья
Он в нашу душу не вложил.
Он не позволил бы стремиться
К тому, что не должно свершиться. (1831)

А можно ли думать, что христианство — подлинное, настоящее требует от человека отказа от его духовной самостоятельности, отречения от «неисполнимых желаний», вложенных в нас самим Всевышним? Не шел ли Лермонтов, в своей несмиренности, к истинному христианству «сынов Божиих», от богоборчества к богосыновству, как это предполагает Д.С. Мережковский?[10] — Нет сомнения, что и в смирении могут скрываться эгоизм и жестокость, тогда как гордость и борьба нередко свидетельствуют о любви к людям, — а в этой любви и заключается сущность христианства...

Говоря об отношении Лермонтова к христианству, мы имели в виду теоретическое и нравственное учение этой религии; теперь посмотрим, как относился поэт к практической стороне христианства, к традиционному культу. Творчество Лермонтова представляет мало данных для решения этого вопроса.

Прежде всего, останавливает на себе внимание отрицательный взгляд поэта на монахов, которые рисуются обыкновенно людьми своекорыстными, грубыми и ограниченными.

Особенно достается испанским монахам в драме «Испанцы»: поэт подчеркивает их лицемерие, пьянство, эгоизм и любовь к интригам. Но и русские не лучше: в повести «Вадим» говорится, что монахи, проходя по церкви, «толкали богомольцев с таким важным видом, как будто бы это была их главная должность»; также они дурно обращались с маленьким Вадимом и даже заставляли его благодарить Бога, давшего ему безобразную наружность. По словам Вадима, «все монахи... были обыкновенные, полудобрые существа, глупые от рождения или от старости, неспособные ни к чему, кроме соблюдения постов». Также непривлекательна роль монахов в «Боярине Орше», когда они судят Арсения; с презрением говорит о их трусости и Мцыри: во время грозы они столпились при алтаре и «ниц лежали на земле».

Но и помимо отрицательных черт монахов, монастыри по самой идее не могли не вызывать протеста поэта; ведь сущность его духа и в то же время цель его постоянных стремлений — свобода, а монастырская стена отрывает личность от природы и стесняет ее, — является для человека тюрьмою. Поэтому его герои (монах-испанец в «Исповеди», Арсений в «Боярине Орше» и Мцыри) задыхаются в душных монастырских стенах и стремятся вырваться на простор, на свободу — к матери-природе. Лермонтов не допускает, чтобы монастырское лишение свободы было справедливо: Мцыри убежал, так как хотел

Узнать, для воли иль тюрьмы
На этот свет родимся мы.

В описании жизни монахов поэт особенно подчеркивает одну черту — их внешнюю религиозность, соединенную с непониманием духа религии; но эта черта свойственна и мирянам: в «Вадиме» поэт говорит с негодованием, что во время чтения Евангелия толпа в храме зевала в немом бездействии: но особенно он оскорблен следующей сценой: молящиеся подходят к образу Спасителя; «госпожа и крестьянка с грудным младенцем на руках подошли вместе, но первая с надменным видом оттолкнула последнюю, и ушибленный ребенок громко закричал».

Мы видим, что поэта отталкивала религиозность, понимаемая как бездушная обрядность; но он не отвергает святыни, когда она связана с искренним религиозным чувством; так мать-казачка (в «Казачьей колыбельной песне») говорит:

Дам тебе я на дорогу
Образок святой,
Ты его, моляся Богу,
Ставь перед собой. (1840)

И тон, в котором написаны эти строки, свидетельствует, что Лермонтов всецело на стороне матери. — Тем же благоговейным отношением к христианской святыне (образу, кресту, зажженной лампаде перед ними) проникнуты стихотворения «Ветка Палестины» и «Молитва» («Я, Матерь Божия, ныне с молитвою»).

Таким образом, мы не найдем у Лермонтова отрицания христианского культа вообще, но мы встретим у него безусловное отвержение одной внешней религиозности — бездушных практических действий. Религия, как ряд форм культа, лишенных духа жизни, не могла быть принята поэтом...

Настоящая родина человека, по мнению Лермонтова, — небо, откуда он пришел на землю и куда вновь уйдет после смерти. Но зачем высшей силе понадобилось поселить человеческую душу «в твореньи земном»? Какой смысл нашего существования на земле? — Этот вопрос поэт ставил для самого себя:

Придет ли вестник избавленья
Открыть мне жизни назначенье —
Цель упований и страстей? (1837)

Но такой «вестник» не являлся, и поэт не находил ответа. Он, конечно, понимал прогрессивное значение своих титанических порывов, своего протеста против пошлости жизни вообще и условий Николаевской России в частности; понимал, что необходимо бороться за общественные идеалы — за свободу и просвещение родины, за ее счастье; но что значили эти «земные» идеалы перед лицом вечности?

Что люди? Что их жизнь и труд?
Они прошли, они пройдут.

Разумеется, труд людей не напрасен — он ведет человека в светлое царство справедливости и свободы на земле; но это выигрыш для всего человечества, а не для отдельной личности, которую постоянно подстерегает смерть. Поэт видел, что «летучее время» мчится быстро, и для каждого неизбежен момент, когда человек не сможет сказать: «я».

Лермонтов, как мы указывали, не боялся смерти, но также не мог и забыть о ней; при мысли же о смерти наше земное существование кажется ненужным и бессмысленным... Поставленный поэтом вопрос о цели и смысле нашего временного бытия на земле остался нерешенным; да и можно ли решить его?..

Лермонтов не допускал хаотичности и случайности явлений в мире и человеке; ведь всем руководит высшая воля, от которой добро и зло, счастье и страдание. Отсюда его убеждение в безусловной необходимости всего совершающегося во вселенной — его своеобразный фатализм. В стихотворении «Смерть поэта» (1837) он говорит про Божий суд, что «и мысли и дела он знает наперед», т. е., по мнению поэта, наши внутренние переживания и наши поступки предопределены заранее. Заранее установлена и конечная гибель человечества:

Теперь я вижу: пышный свет
Не для людей был сотворен;
Мы сгибнем, наш сотрется след.
Таков наш рок, таков закон. (1830)

В последние годы жизни поэта это «чувство рока» приводит его иногда к смирению, или, вернее, к какому-то странному равнодушию, безразличию.

Мой крест несу я без роптанья —
То иль другое наказанье —
Не все ль одно?... Я жизнь постиг.
Судьбе, как турок иль татарин,
За все я равно благодарен;
У Бога счастья не прошу
И молча зло переношу. (1840)

Но такие моменты примирения с жизнью на почве сознания бесцельности борьбы, так как все уже предопределено и потому неизменно и неотвратимо, — были редки у поэта: несмотря на свое заявление, «молча переносить зло» он не мог, — как раз против зла жизни он и боролся, никогда не складывая своего оружия, которым являлся «железный стих, облитый горечью и злостью».

Смириться сознательно и вполне, преклонявшись перед неисповедимыми путями Провидения, отречься от своей воли, поставив на ее место волю божества — Лермонтов не мог уже потому, что у него, как указывалось раньше, не было убеждения в абсолютной благости Верховного существа...

Но пусть нельзя ничего изменить в установленном мировом порядке, — по крайней мере следует громко протестовать против Устроителя. Пусть судьба неодолима, но все-таки надо бороться с нею, — в этом находит объяснение известное бесстрашие поэта, переходящее порой в дерзкую игру со смертью. Особенно ярко выразилась эта безумно-протестующая храбрость поэта в его последней дуэли. Влад. Соловьев говорит: «На дуэли Лермонтов вел себя с благородством — он не стрелял в своего противника, — но по существу это был безумный вызов высшим силам, который во всяком случае не мог иметь хорошего исхода»[11]. Исследователь, видимо, полагает, что высшие силы и покарали поэта за его дерзость; мы так далеко не идем, но с утверждением, что в дуэли с Мартыновым сказались в одно и то же время и вера в рок и вызов ему, конечно, нельзя не согласиться.

Лермонтов не дорожил земною жизнью, — напротив, он как будто искал смерти, торопясь «домой» — в иные сферы бытия; но оборвать нить жизни собственною рукою поэт не решался, и едва ли когда-нибудь серьезно думал об этом (указания этого рода найдутся в юношеских драмах «Люди и страсти» и «Странный человек», имеющих несомненное автобиографическое значение). Лишить себя жизни — значило бы бросить, так сказать, перчатку божеству, пойти на полный разрыв с ним, но этого поэт не мог сделать, да и не хотел: ведь он все же любил Всесильного, и в отдельные моменты жизни обращался к нему с чисто сыновней преданностью

Мы изложили взгляды Лермонтова, выражающие отношение его к религии и дающие решение основных ее проблем. Вот к чему сводятся вкратце эти взгляды:

Поэт верит в особое нематериальное начало в человеке — душу, которая существовала до появления человека на земле и будет существовать после его смерти — где-то в небесных сферах, точнее не определимых. Он верит в бытие Бога. Творца мира и человека и их верховного Управителя, от которого происходит все: не только добро, но и зло. Не желая примириться со злом, понимаемым главным образом, как собственное страдание, поэт выдвигает ряд обвинений против божества, как его виновника — начинает с божеством «тяжбу».

Но не одним «бунтом» определяются отношения поэта к Богу, временами он вступает с ним в близкое общение — в молитве, в религиозных переживаниях вообще. Божество мыслится поэтом, как личность, не сливающаяся с природой, хотя и проявляющаяся в ней. Находясь лицом к лицу с природой, поэт переживает настроения, близкие к религиозным, но этот пантеизм чувства вполне возможен при теистическом мировоззрении. — Верховное существо, осудившее человека на страдания, не есть бесконечная любовь, и потому оно не рисуется поэту в образе всепрощающего Богочеловека — Христа. Вообще христианство, как религия смирения и отречения от самого себя, было чуждо гордой и мятежной натуре поэта. Не принимал он и внешней, обрядовой религиозности, если она не была проникнута искренним религиозным чувством. — Метафизическая проблема о смысле жизни, о цели нашего существования на земле осталась для поэта не решенной. Признавая, что все в мире и человеке совершается так, как предопределено заранее высшей силой, поэт является фаталистом, — но редко смиряющимся перед судьбою, чаще же бросающим ей дерзкий вызов.

Конечно, сам поэт не представлял своих религиозных взглядов в таком законченном и строго определенном виде, так как он вообще, насколько известно, не делал попытки их систематизации; но едва ли можно сомневаться, что именно этими взглядами, извлеченными из его произведений, определяется религия Лермонтова, как теоретическое мировоззрение.

Мы старались показать, что эта религия — не результат «исканий» — работы ума над вопросами, властно ставшими перед поэтом; она является у него чем-то непосредственно данным, чем-то прямо отражающим его духовную сущность. Поэтому-то она и не меняется в течение всей его сознательной жизни: с ней он выступил на творческий путь, с ней он сошел и в могилу.

Свидетельство кн. В. Ф. Одоевского о религиозных спорах с Лермонтовым (в начале 1841 г.) говорит о том, что незадолго до рокового конца поэт начал осмысливать свое религиозное мировоззрение, подходить к нему с доводами ума; может быть, результатом такой работы, если бы ей суждено было охватить значительный период времени, и было бы построение настоящего религиозно-философского здания, в котором изложенные нами взгляды явились бы, целиком или отчасти, только отдельными камнями, — но тут уж мы вступаем в область предположений и гаданий; несомненным является одно: религия Лермонтова, как показывает его творчество, остается, от начала и до конца, прямым выражением того, что он видел своим духовным зрением, — непосредственным знанием о душе и о Боге.

Это с необходимостью говорит о том, что Лермонтов принадлежал к числу немногих избранных душ, для которых еще здесь на земле приподнялась завеса вечности, так что они могли смело заглянуть в недоступный для обыкновенных людей мир... Такие души всегда являются религиозными — в полном и настоящем смысле слова: они постоянно чувствуют свое «я» частью единой высшей силы, одухотворяющей вселенную, — чувствуют в себе и вокруг себя присутствие этой силы, и способны, более или менее часто, к близкому и интимному общению с ней; для них отказаться от Бога — значит отказаться от самих себя.

Но в этом «избранничестве» Лермонтова, в его способности непосредственно видеть небесный мир (истина здесь или нет — это другой вопрос) — и заключается главный источник страданий поэта: кто знает «небо» с его дивными звуками, тот никогда не примет «земли» и не удовлетворится ея «песнями» — ни скучными, ни веселыми; если эти песни и заставят его порой забыть о небесной родине, то это лишь на момент, за которым опять последует отвержение света и его «обольщений», опять начнутся страдания... Таков удел всех избранных душ, «созданных Творцом из лучшего эфира»!

Конечно, были и другие причины пессимизма Лермонтова — личного, общественного и литературного характера: ранняя смерть матери, одинокое детство, болезнь, разлад между отцом и бабушкой, несчастная любовь, тяжелые общественные условия Николаевской эпохи, влияние Байрона и других «мировых скорбников»; но эти внешние причины имеют лишь второстепенное значение, — они только, капля за каплей, прибавляли яд в тот кубок страданий, который поэт постоянно, от начала сознательной жизни, носил в самом себе.

Но сущность личности и поэзии Лермонтова — не столько в самом пессимизме, сколько в его характере: это, как говорит О.А. Андреевский, «пессимизм силы, гордости, божественного величия»[12]. В «звездную» (выражение Бальмонта) душу поэта было вложено также начало мятежа и страсти, и потому его песни — протест и вызов, его жизнь — борьба.

Он смело бросает свой «железный стих» в лицо современному обществу, гордо отвергает жизнь, как «пустую и глупую шутку», постоянно бунтует против высшей силы, осудившей его на мучения. Правда, у него были моменты смирения, сыновней покорности божеству и любви к людям, но эти моменты являлись только временным отдыхом для поэта; проходили они — и он снова поднимал бунт...

Нет сомнения, что в конце своего жизненного пути Лермонтов чаще, а, главное, интенсивнее и глубже переживает мирные чувства, кроткие религиозные настроения; но можно ли в этом видеть наступление нового периода во внутреннем развитии поэта? Можно ли думать, что поэт смирился? —

Если и правы те исследователи, которые утверждают, что поворот Лермонтова на другой путь — простоты и смирения, гармонии духа и любви к Богу и людям — в конце жизни поэта ясно определился, — то все же остается неизвестным, пошел ли бы он по новому пути, или возвратился на старый; эту тайну своего будущего духовного развития Лермонтов унес с собой в могилу — в тот надземный мир, в существовании которого он не усомнился до конца.

Сноски

  1. «М. Ю. Лермонтов — поэт сверхчеловечества». С.-Пб. 1909, стран. 29.
  2. Леон. Семенов, Лермонтов и Лев Толстой. М. 1914, стран. 35—36.
  3. О. с., стран. 48.
  4. В. С. Соловьев, Лермонтов. «Вестник Европы», 1901, кн. 2, стран. 456.
  5. См. Иванов-Разумник, История русской общественной мысли. С.-Пб. 1911. Т. I, стран. 165.
  6. «М. Ю. Лермонтов. Личность поэта и его произведения». С.-Пб. 1912, стран. 198. Ср. также слова Вл. Соловьева: «Это религиозное чувство, часто засыпавшее в Лермонтове, никогда в нем не умирало, и когда пробуждалось, боролось с его демонизмом». О. с., стран. 456.
  7. О. с., стран. 441, 452.
  8. О. с., стран. 81.
  9. О. с., стран. 17, 52.
  10. О. с., стран. 53—56.
  11. О. с., стран. 458.
  12. Литературные чтения. С.-Пб. 1902, стран. 227.

Источник: Шувалов С. В. Религия Лермонтова // Венок М. Ю. Лермонтову: Юбилейный сборник. — М.; Пг.: Изд. т-ва "В. В. Думнов, наследники бр. Салаевых", 1914. — С. 135—164.


RSS









Agni-Yoga Top Sites Яндекс.Метрика